EleonoreD
Всякий раз, когда средства массовой информации сообщают об очередном вмешательстве могущественной сверхдержавы во внутренние дела других стран, вмешательстве, которое обосновывается "борьбой за демократические ценности" против политических режимов, которые именуются при этом "тоталитарными", "диктаторскими", - мне вспоминаются слова Максимилиана Робеспьера про то, что "вооруженных миссионеров никто не любит". Произнесены они были с трибуны Якобинского клуба 2 января 1792 г., в разгар ожесточенной полемики с жирондистами, агитировавшими с начала осени за то чтобы начать "освободительный крестовый поход" против всех тиранов Европы. Четыре большие речи были произнесены Робеспьером в ходе этой полемики, 18 декабря 1791, 2, 11 и 25 января 1792 гг., и его предостережения оказались во многом пророческими.

Предлагаю вашему вниманию фрагменты из этих речей

18 декабря 1791 (Робеспьер, М. Избранные произведения в трех томах. Т. I. – М.: Наука, 1965)
C. 169-170
Война — это всегда главное желание могущественного правительства, которое хочет стать еще более могущественным. Я не буду вам говорить о том, что в ходе войны правительство окончательно истощает народ и расточает финансы, что оно закрывает непроницаемым покрывалом свои хищения и свои промахи; я буду говорить вам о том, что еще более непосредственно касается наших самых заветных интересов. Во время войны исполнительная власть развивает самую страшную энергию и осуществляет своего рода диктатуру, которая не может не устрашить рождающуюся свободу; во время войны народ забывает о дебатах, имеющих существенное отношение к его гражданским и политическим правам, и занимается лишь внешними событиями, он отвращает свое внимание от своих законодателей и своих должностных лиц, и сосредоточивает все свои интересы и все свои надежды на своих генералах и своих министрах, или, вернее, на генералах и министрах исполнительной власти. Для военного времени были составлены дворянами и офицерами слишком мало известные положения того нового кодекса, который, как только Франция будет считаться в состоянии войны, передает полицию наших пограничных городов военным начальникам, и прекращает в отношении этих городов действие законов, охраняющих права граждан. Во время войны тот же закон облекает их властью произвольно наказывать солдат. Во время войны привычка к пассивному повиновению и энтузиазм, столь естественно выпадающий на долю удачливых военачальников, превращают солдат нации в солдат монарха и его генералов. Во время смут и мятежей военачальники становятся арбитрами судьбы своей страны, и склоняют чашу весов на сторону той партии, к которой они примкнули. Если это Цезари или Кромвели94, они сами захватывают власть. Если это бесхарактерные куртизаны, ничтожные для добра, но опасные, когда они хотят зла, они складывают свою власть к ногам своего хозяина и помогают ему вернуть себе свою произвольную власть, с тем, чтобы стать его первыми лакеями.

2 января 1792 (Жорес, Ж. Социалистическая история Французской революции. Т. II. – М.: Прогресс, 1978. - полного перевода важнейших речей 2 и 11 января не существует; надеюсь, что только пока...)
C. 162-164
Если остроумные построения, если блестящая и пророческая картина успехов в войне, которая закончится братскими объятиями всех европейских народов, являются достаточными доводами для решения столь серьезного вопроса, то я, пожалуй, соглашусь, что г-н Бриссо превосходно решил его; но в его речи имеется, как мне показалось, порок, несущественный для академической речи, но имеющий некоторое значение при обсуждении важнейшего политического вопроса; а именно: он все время избегал самой сути вопроса, чтобы, не касаясь ее, построить всю свою систему на совершенно непрочном основании.
Так же как и г-н Бриссо, я, конечно, одобряю войну, предпринимаемую для расширения царства свободы, и я тоже мог бы доставить себе удовольствие рассказывать о ней всякие чудеса. Если бы я был хозяином судеб Франции, если бы я мог по своему усмотрению распоряжаться ее силами и ее ресурсами, я бы уже давно послал армию в Брабант, я помог бы льежцам и разбил, оковы батавцев; такие экспедиции вполне в моем вкусе. Правда, я не стал бы объявлять войну мятежным подданным; я бы отбил у них всякую охоту устраивать сборища; я бы не позволил более грозным и ближе находящимся врагам [двору] покровительствовать им и создавать для нас более серьезные опасности внутри страны. Но при том положении, в каком находится мое отечество, я с тревогой осматриваюсь вокруг и задаюсь вопросом, будет ли война такой, какую нам обещает воодушевление; я задаюсь вопросом, кто, каким образом, при каких обстоятельствах и почему ее предлагает.
Весь вопрос именно в этом, в нашем совершенно особенном положении. Вы беспрестанно отводили от этого свои взоры; но я доказал то, что было ясно для всех, а именно что предложение начать ныне войну явилось результатом плана, давно уже составленного внутренними врагами нашей свободы; я вам показал его цель; я указал вам на средства его осуществления; другие вам доказали, что эта война — не что иное, как явная ловушка; нет человека, который бы не увидел этой ловушки, если бы подумал, что, после того как эмиграции и мятежным эмигрантам постоянно покровительствовали, ныне предлагают объявить войну их покровителям, причем одновременно продолжают защищать внутренних врагов, находящихся с ними в союзе.
Вы сами согласились с тем, что война отвечает желанию эмигрантов, что ее хотят правительство, придворные интриганы, эта многочисленная клика, слишком хорошо известные нам главари которой давно уже руководят всеми действиями исполнительной власти. Сигнал к ней подают одновременно все рупоры аристократии и правительства; наконец, всякого, кто мог бы поверить, что поведение двора с самого начала этой Революции не находилось всегда в противоречии с принципами равенства и уважения к правам народа, приняли бы за безумца, если бы он был искренним; не лучшей оценки заслужило бы и суждение того, кто мог бы сказать, что двор предлагает столь решительную меру, как война, не связав ее со своими планами; можете ли вы утверждать, что для блага государства безразлично, любовь ли к свободе будет руководящим мотивом войны или дух деспотизма, верность или коварство? И все-таки, что ответили вы на все эти решающие факты? Что сказали вы, чтобы рассеять столько справедливых подозрений?
Недоверие, сказали вы в своей первой речи, недоверие — это отвратительное состояние; оно мешает обеим властям действовать согласованно; оно мешает народу верить в добрые намерения исполнительной власти, охлаждает его преданность, ослабляет его повиновение.
Недоверие — это отвратительное состояние! И это язык свободного человека, который полагает, что нет такой слишком высокой цены, которую нельзя было бы заплатить за свободу? Оно мешает обеим властям действовать согласованно! Опять-таки, вы ли говорите это? Как! Исполнительной власти мешает действовать недоверие народа, а не ее собственная воля?

С. 167-169
Нужды нет, сначала вы сами беретесь завоевать Германию; вы ведете нашу победоносную армию ко всем соседним народам; вы повсюду учреждаете муниципалитеты, директории, национальные собрания, и вы сами восклицаете, что эта мысль возвышенна, словно судьба государств определяется риторическими построениями. Наши генералы, руководимые вами, — только миссионеры Конституции; наш лагерь — только школа публичного права; союзники иностранных монархов, нисколько не препятствуя выполнению этого плана, мчатся к нам навстречу, но для того, чтобы слушаться нас.
Досадно, что истина и здравый смысл опровергают эти великолепные пророчества. Природе вещей соответствует медленное развитие разума. Самый порочный образ правления находит мощную поддержку в привычках, в предрассудках, в воспитании народов. Деспотизм сам по себе до того развращает сознание людей, что заставляет их себе поклоняться и делает для них свободу подозрительной и пугающей на первый взгляд. Самая сумасбродная мысль, которая могла бы прийти в голову политику, — это думать, что достаточно одному народу прийти с оружием в руках к другому народу, чтобы заставить последний принять его законы и его конституцию. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, какой дают природа и осторожность, — оттолкнуть их как врагов. Я сказал, что подобное вторжение могло бы скорее пробудить воспоминания о пфальцских пожарах и о последних войнах, чем породить конституционные идеи, так как в тех краях народным массам эти события известны лучше, чем наша конституция. Рассказы просвещенных людей, осведомленных о них, опровергают все то, что нам толкуют о страстном стремлении этих стран к установлению нашей конституции и появлению наших армий. Прежде чем влияние нашей Революции даст себя почувствовать среди других наций, надо чтобы она сама упрочилась. Желать дать им свободу раньше, чем мы сами ее завоевали, — значит утвердить одновременно и наше порабощение, и порабощение всего мира; думать, что, как только один народ установит у себя конституцию, все другие народы мгновенно откликнутся на этот сигнал, — значит составить себе преувеличенное и абсурдное представление о вещах.
Разве примера Америки, который вы привели, было бы достаточно, чтобы разбить наши оковы, если бы время и стечение самых счастливых обстоятельств не привели мало-помалу к этой Революции? Декларация прав не свет солнца, в одно и то же мгновение озаряющий всех людей; это и не молния, одновременно поражающая все троны. Написать ее на бумаге или выгравировать на бронзе легче, чем восстановить в сердцах людей священные письмена, стертые невежеством, страстями и деспотизмом. Да что я? Разве от нее ежедневно не отрекаются, не попирают ее ногами, не игнорируют даже среди вас, ее обнародовавших? Разве равноправие где-нибудь существует, кроме как в принципах нашей конституционной хартии?
Разве деспотизм, аристократия, воскресшая в новых формах, не поднимает своей отвратительной головы? Разве именем законов и самой свободы не угнетает она снова слабость, добродетель, невинность? Разве Конституция, которую называют дочерью Декларации прав, действительно похожа на свою мать?.. Как же можете вы думать, что в то самое мгновение, которое наши внутренние враги выберут для войны, она совершит чудеса, каких ей еще не удалось совершить?

С. 169-170
Хотите ли вы получить надежное противоядие от всех иллюзий, какие вам внушают? Поразмыслите только об естественном ходе революций. В государствах, устроенных, как почти все европейские страны, существуют три силы: монарх, аристократы и народ, или, скорее, народ там ничто. Если в такой стране происходит революция, то она может быть только постепенной; ее начинают дворяне, духовенство, богатые, а народ поддерживает их, когда его интересы совпадают с их интересами, чтобы сопротивляться господствующей власти, власти монарха. Так, у нас толчок к Революции дали парламенты, дворяне, духовенство, богатые; затем выступил народ. Они об этом пожалели или по крайней мере хотели остановить Революцию, когда увидели, что народ может обрести наконец свою суверенную власть; но начали именно они; и без их сопротивления и их ошибочных расчетов нация еще находилась бы под игом деспотизма. Сообразно с этой исторической и нравственной истиной вы можете судить, в какой мере вы вообще должны рассчитывать на европейские нации; ибо у них аристократы, отнюдь несклонные подать сигнал к восстанию, наученные нашим примером и столь же враждебные народу и равенству, как наши, как и они, объединились с правительством, чтобы по-прежнему держать народ в невежестве и оковах.

Но что я говорю? Разве у нас внутри страны есть враги? Вам они неизвестны, вы знаете только Кобленц. Разве вы не говорите, что все зло исходит из Кобленца? Значит, в Париже его нет? Значит, между Кобленцем и другим местом, расположенным невдалеке от нас, никакой связи нет?.. Так знайте же, что, по мнению всех просвещенных французов, настоящий Кобленц находится во Франции... Вы говорите, я обескураживаю нацию; нет, я ее просвещаю; просвещать свободных людей — значит пробуждать в них мужество, значит не допускать того, чтобы само их мужество превратилось в камень преткновения для их свободы. И если бы я ничем другим не занимался, как только разоблачал столько ловушек, опровергал столько ошибочных идей и вредных принципов, сдерживал порывы опасного воодушевления, то и тогда я подвинул бы вперед общественное мнение и послужил бы отечеству!

Когда народ пробуждается проявляет свою силу и свое величие, что случается один раз в столетия, все склоняется перед ним, деспотизм падает ниц и притворяется мертвым, как трусливый и свирепый зверь при виде льва; но вскоре он поднимается и приближается к народу с ласковым видом; он сменяет силу на хитрость; его считают обращенным в новую веру, слыхали, как с его уст слетело слово «свобода»; народ предается радости, энтузиазму, в руках деспота накапливаются несметные сокровища, которые ему дает общественное достояние; ему вручают огромную власть, он может предлагать честолюбию и алчности своих сторонников неотразимые приманки, тогда как народ может платить своим слугам лишь своим уважением... Наступает момент, когда всюду царит раскол, когда все ловушки тиранов расставлены, когда союз всех врагов свободы полностью заключен, когда во главе его стоят лица, облеченные публичной властью, когда та часть граждан, которая обладает наибольшим влиянием благодаря своим знаниям и своему богатству, готова примкнуть к их партии. И вот нация поставлена перед выбором между порабощением и гражданской войной. Все части расколотой таким образом страны не могут восстать одновременно, а всякое частичное восстание рассматривается как мятежный акт...

25 января 1792 (Робеспьер, М. Избранные произведения в трех томах. Т. I.)
С. 180-181
В случае измены, нации остается лишь один ресурс, как вы это и предвидели; это внезапный и спасительный взрыв негодования французского народа, и только нападение на вашу территорию могло бы его вызвать, ибо тогда, как я уже заметил, французы, выведенные вдруг из состояния летаргической доверчивости, стали бы защищать свою свободу против своих врагов, совершая чудеса храбрости и энергии; правительство и аристократия хорошо предвидели это; они хотели отвратить бурю, которую возвещали им угрозы со стороны патриотов; они ясно поняли, что министры и двор должны сделать вид, что они сами хотят обрушить гром войны на наших врагов, дабы, став опять предметом восхищения и низкопоклонства, исполнительная власть могла, не торопясь и не встречая препятствий, выполнить тот пагубный план, о котором я говорил. И тогда, всякий просвещенный и энергичный гражданин, который осмелился бы выразить подозрение относительно какого-либо министра или генерала, будет немедленно обвинен господствующей кликой как враг государства; и тогда предатели будут неустанно требовать, во имя общественного спасения, того слепого доверия и той гибельной умеренности, которые до сих пор обеспечивали безнаказанность всем заговорщикам; и тогда повсюду разум и патриотизм будут принуждены к молчанию перед военным деспотизмом и перед наглостью клик.
Это не все. Когда свободные или стремящиеся быть свободными люди могут развернуть все ресурсы, которые дает подобное дело? Тогда, когда они дерутся у себя, за свои очаги, на глазах своих сограждан, своих жен и детей. Тогда все части государства могут, так сказать, в любое мгновение прийти на помощь друг другу и силою единства и мужества исправить следствия первого поражения и создать противовес всем преимуществам дисциплины и опыта, которыми обладают враги. Тогда все начальники, вынужденные действовать на глазах своих сограждан, не могут рассчитывать ни на успех, ни на безнаказанность измены; но все эти преимущества будут потеряны, как только война будет перенесена далеко от взоров отчизны, в чужую страну, и откроется полная свобода для самых пагубных и самых темных маневров: тогда уже не вся нация будет воевать за себя, а армия, генерал будут решать судьбу государства. С другой стороны, затевая войну, вы ставите все враждебные государства в самое благоприятное положение для ведения войны с вами. Вы им доставляете предлог, который они искали, если они ее хотят; вы вынуждаете их к войне, если они ее не хотели. Самые злонамеренные колебались бы, прежде чем первыми объявить вам, без всякого уважительного предлога, самую отвратительную и самую несправедливую из всех войн. Но если вы первыми нарушите неприкосновенность их территории, вы вызовете раздражение самих народов Германии. Вы приписываете этим народам такие образование и принципы, которые еще не смогли достаточно развиться у вас. Но жестокости, совершенные в Пфальце французскими генералами, оставили глубокие впечатления и их нельзя рассеять несколькими запрещенными брошюрами, действие которых уравновешивается всеми средствами, которыми располагало правительство, и всем влиянием его сторонников. Какой обширный материал вы доставляете для манифеста главы империи и других ее государей, чтобы заявить о ее правах и ее безопасности, и чтобы оживить старинные предрассудки и укоренившуюся злобу? Ибо вы, конечно, сами знаете, что нельзя считать надежными все те дипломатические расчеты, основываясь на которых вы нам гарантируете благоприятное расположение государей. Эти расчеты заключают в себе по меньшей мере два капитальных порока. Первый состоит в предположении, что поведение деспотов всегда определяется политическими интересами, которые вы им приписываете, а не их страстями, и особенно наиболее повелительными среди всех их страстей — надменностью деспотизма и отвращением к свободе. Второй порок состоит в том, что некоторым из них приписывают такие добродетели и такую философию, которые будто бы внушают им презрение к принципам и предрассудкам французской аристократии. Я в это так же не верю, как я не верю тем преувеличенным представлениям, которые вы себе составили, будто бы все подданные монархов расположены сейчас принять вашу новую конституцию. Я тоже надеюсь, что время и благоприятные обстоятельства приведут когда-нибудь к этой великой революции, особенно если вы не провалите нашу революцию чрезмерной неосторожностью и восторгами. Но не надо так легко верить в такие чудеса. Признайте, что ваши министры и их поборники очень ловко стараются использовать против вас ваше легкомыслие и вашу склонность видеть всюду то, что вы желаете видеть. Какое бы у вас ни сложилось представление об интригах дворов, помните, что действительность превосходит ваше представление. Какое решение должно принять Национальное собрание против явной ловушки, которую ему готовят? Надо не ждать войны, а сделать все, что в наших силах, чтобы быть в состоянии не бояться ее, или даже устранить ее.

С. 188-189
Но разве это возражение не может быть уничтожено следующей неопровержимой дилеммой? Или Леопольд не хочет войны и тогда, по просьбе исполнительной власти, как верный друг, он сделает все, что вы вправе от него требовать, и этим лишит вас всякой возможности объявить ему войну, и ваш проект декрета проваливается. Или он хочет войны, и тогда он будет продолжать провоцировать ее, в согласии с исполнительной властью; и тогда будет доказано, что, продолжая идти к цели, к которой вы в течение некоторого времени стремитесь, вы были обмануты ухищрениями двора и что, продолжая следовать по этому же пути, вы все больше и больше запутываетесь в сети, которые он вам поставил. Что сказали бы вы, если б оказалось, что здесь налицо более глубокий заговор, задуманный двумя дворами? Вот вам, по крайней мере, предположение, если уж говорить о предположениях, которое заслуживает некоторого внимания. Допустим, что под действием импульса, который дает ему, с одной стороны, патриотизм части его членов, с другой — влияние сторонников двора, Национальное собрание станет горячо умолять короля объявить войну; что король будет тщетно доказывать Собранию, что иностранные державы устранили всякий повод для войны; что он настолько представит все в их пользу, что будет ясно, что ни Европа, ни Франция уже действительно не имеют достаточного основания для военных действий; что тем не менее король, ввиду повторных требований Национального собрания, объявит войну; кто вам тогда может поручиться, что ваше нападение, без уважительного основания, не вызовет раздражение у народов, к которым вы придете с войною, как бы философичны ни были мотивы вашего поведения? Кто вам поручится, что иностранные правительства и ваши внутренние враги не ждут этого предлога, как единственно могущего оправдать задуманное ими нападение на вашу свободу в форме внешней войны, в сочетании с гражданской смутой?
А если народы, если солдаты европейских государств окажутся не такими философскими, не такими зрелыми для революции, подобной той, которую вам самим так трудно довести до конца? Если они вздумают, что их первой заботой должно быть отражение непредвиденного нападения, не разбирая, на какой ступени демократии находятся пришедшие к ним генералы и солдаты?
Если богатые и влиятельные люди, которые в некоторых странах могли бы поднять знамя восстания против правительства по причинам, восходящим ко времени до нашей революции, если б эти люди приостановили борьбу со своим правительством, чтобы защищать свою собственность и свою страну, и отложили бы, на время после войны, заботу о совершении революции, и не на французский лад, а такой, которая сообразна их замыслам и интересам? Если, когда вы очутитесь вдруг лицом к лицу с несколькими огромными державами, между тем как внутри страны вас оставят в состоянии недостаточной обороны, Национальному собранию вменят в вину эту войну, от которой якобы король хотел уберечь нацию? Если он предложит свое посредничество; если, в осуществление предоставленного ему конституцией права инициативы, он предложит мир, если он начнет переговоры не с эмигрантами, которые больше не покажутся, а с теми иностранными державами, которые подверглись нападению? Если в разгар давно разжигаемых волнений и раздоров будут предложены условия, которых последствия для свободы будет труднее заметить, почувствовать, нежели наличные беды, причем эти условия будут поддержаны всем влиянием правительства, опирающегося на все могущество государства, на всю силу всех умеренных, т. е. всех носителей государственной власти, всех холодных, слабых или невежественных друзей нашей конституции? Хорошо ли вы представляете себе, к чему привело бы нас подобное положение?.. Я не придаю этому предположению больше значения, чем любому предположению, столь же правдоподобному, как и многие другие.

С. 194
О, как я боюсь, в условиях революции, ненавистной двору, революции, направленной против двора, побед генералов, избранных двором! Какое влияние они приобретут на армию, разделяющую их успех и связывающую свою славу со славой своих начальников! Какое влияние они приобретут на нацию, все помыслы которой обращены к воинским подвигам и которая все еще имеет потребность создавать себе идолов! Какое огромное влияние имеют генерал, победоносная армия, на нацию, разделенную между различными партиями! Каков будет престиж монарха, от имени которого они бились и победили! Среди всеобщего энтузиазма, сможет ли Законодательное собрание иметь дух, отличный от духа победоносного генерала и монарха, органом и опорой которого он будет? Каким образом могло бы оно спорить с ним по поводу дел, которые он будет ежеминутно пытаться затевать против конституционных принципов, мало кому понятных, хотя и касающихся общественной свободы? Среди гражданских смут, под властью всемогущего короля, верховного главнокомандующего армиями, распределяющего все наиболее важные посты, располагающего лично для себя 40 миллионами, хранителя общественного богатства, центра, вокруг которого объединяются все недовольные, самые влиятельные и самые богатые люди, большинство чиновников, судей, людей, занимающих государственные должности, среди народа обезоруженного, разделенного, утомленного и голодного, не опасаетесь ли вы, что какой-нибудь генерал, победоносная армия, опьяненная восхищением перед этим генералом, может очень легко склонить чашу весов на сторону правительственной клики, умеренной и антинародной, которой он будет вождем и орудием? Наши солдаты хороши.