Решила поднять запись, сделанную три года назад: именно в этой речи Робеспьер говорит о "вооружённых миссионерах"...

Максимилиан Робеспьер. Из речи в Якобинском клубе 2 января 1792 г.
Фрагменты этой знаменитой речи против развязывания войны, собранные из "Социалистической истории" Жана Жореса я уже здесь публиковала; другие фрагменты Яков Михайлович Захер включил в 1926 в сборник "Французская революция в документах" - замечу, не те, где Робеспьер рассуждает о "вооруженных миссионерах"! - Между прочим, эту речь не упоминает ни в одной из своих работ Альберт Захарович Манфред, но цитирует про "вооруженных миссионеров" Анатолий Петрович Левандовский...
Давно собираюсь сделать полный перевод этой речи и ее продолжения 11 января - но все руки не доходят, увы!
Поэтому предлагаю вашему вниманию фрагменты, собранные в той последовательности, как они идут в оригиналепредлагаю вашему вниманию фрагменты, собранные в той последовательности, как они идут в оригинале
В основе крупнейших споров, раздирающих человечество, сплошь и рядом лежит лишь простое недоразумение. Именно, таково положение в настоящий момент. Это недоразумение нужно лишь выяснить, тогда все добрые граждане поспешат примкнуть к истине и принципам справедливости.
Из двух мнений, высказанных в этом собрании, одно имеет за себя все мысли, разжигающие воображение, все блестящие надежды, возбуждающие энтузиазм и даже чувство великодушия, всячески поддерживаемое деятельным и могущественным правительством, думающим этим путем повлиять на общественное мнение; другое опирается лишь на холодный рассудок и печальную истину. Чтобы нравиться — надо защищать первое; чтобы быть полезным — нужно поддержать второе, не опасаясь при этом досадить всем имеющим возможность вредить. Вот это-то мнение я и буду защищать.
Будем ли воевать или сохраним мир? Нападем ли мы на своих врагов или будем ожидать их нападения у своего очага? Я считаю, что такая формулировка не представляет данного вопроса во всех отношениях и во всем его объеме. Какое решение должны при данных условиях принять народ и его представители по отношению к нашим внутренним и внешним врагам? Вот правильная точка зрения, с которой этот вопрос надо рассматривать, если хотят всецело обмять его и обсудить со всею надлежащей точностью. Каковы бы ни были плоды наших усилий, важнее всего разъяснить народу его истинные интересы и интересы его врагов... Я постараюсь это выполнить и отвечу, главным образом, на мнение г. Бриссо.
Если ловкое изображение, блестящее и пророческое описание успехов грядущей войны, долженствующей закончиться братскими объятиями всех народов Европы, являются достаточными доводами при решении столь серьезного вопроса, то я соглашусь, что г. Бриссо это прекрасно выполнил. Но в его докладе я заметил недостаток, не играющий роли в теоретическом рассуждении, но имеющий громадное значение в величайшей из политических дискуссий. Г. Бриссо все время избегал основного пункта вопроса, вследствие чего построил все свое рассуждение на абсолютно гнилом основании.
Само собой разумеется, что я не менее г. Бриссо стою за войну, предпринятую для утверждения царства свободы, и я, так же как и он, мог бы предаться удовольствию заранее рассказать обо всех ее чудесах. Если бы я был властителем судеб Франции, если бы я мог по своему желанию направлять ее силы и средства, я бы давно уже послал войска в Брабант, я бы помог льежцам и разрушил бы оковы батавцев; все эти походы мне очень по душе. Я бы не объявил, правда, войны мятежникам, но отбил бы у них охоту к нападению; я бы, наконец, не дал возможности более грозным и близким к нам врагам, защищая их, готовить нам вместе с тем еще более серьезные опасности внутри страны.
Но в условиях, в которых находится моя родина, я бросаю беспокойный взгляд вокруг и спрашиваю себя, будет ли грядущая война такою, какою рисует ее наше воодушевление? Я спрашиваю себя, кто ее предлагает, почему, при каких обстоятельствах и зачем?
Вот тут-то, в нашем совершенно исключительном положении, и заключается весь вопрос. Вы непрестанно закрывали на это глаза, но я доказал то, что и так было всем ясно — что стремление к настоящей войне есть попытка осуществления старого замысла внутренних врагов нашей свободы. Я показал вам их цель, указал на средства ее выполнения; другие доказывали вам, что это есть ловушка; один из ораторов, член Учредительного Собрания, сообщил вам на этот счет чрезвычайно важные факты. Нет никого, кто бы не заметил этой ловушки. Вспомним, что после непрестанного покровительства эмиграции и мятежникам-эмигрантам, нам предлагают объявить войну их покровителям, да еще при этом защищают объединенных с ними внутренних врагов. Вы сами согласитесь с тем, что война выгодна эмигрантам, что она приятна министерству, придворным интриганам, той многочисленной партии, главари которой, слишком хорошо известные, издавна уже руководят всеми действиями исполнительной власти. Все глашатаи аристократии и правительства одновременно трубят об этом. Разве на всякого, кто бы искренно поверил, что поведение двора с начала той революции не было всегда противно принципам равенства и уважению к правам народа, не посмотрели бы как на безумца? Разве всякий, кто бы предположил, что двор предлагает столь решительную меру, как война, не ставя ее в связь со своими намерениями, не вызвал бы столь же мало лестную оценку своего мнения?
Неужели же для блага государства безразлично, будет ли объявление войны руководиться любовью к свободе или духом деспотизма, верностью или изменой? Что же вы ответили на все эти решительные факты? Что вы сделали, чтобы рассеять столько справедливых подозрений? Ваш ответ на этот основной пункт данного спора заставляет осудить всю вашу систему.
«Недоверие, сказали вы в вашей первой речи, недоверие — это ужасное состояние: оно препятствует согласным действиям обеих властей, мешает народу верить обещаниям исполнительной власти, охлаждает его привязанность, ослабляет его подчинение».
«Недоверие — ужасное состояние». Такою ли должна быть речь свободного человека, верящего, что нет слишком дорогой цены для завоевания свободы?
«Оно препятствует согласным действиям обеих властей» — вы ли это говорите? Разве действиям исполнительной власти мешает народное недоверие, а не ее собственная воля? Разве народ должен слепо верить обещаниям исполнительной власти, а не исполнительная власть должна заслужить доверие народа и не обещаниями, а действиями? «Недоверие охлаждает привязанность». А кому же обязан народ привязанностью? Человеку ли, произведению своих рук, или свободе?
«Оно ослабляет его подчинение». Закону, без сомнения? Грешил ли он этим до сих пор? Кто может себе сделать на этот счет больше упреков — он или его гонители? Если эта фраза вызвала мое удивление, то, признаюсь, оно не уменьшилось, когда я услыхал, как вы развили эту мысль в вашей последней речи...
Нужды нет, сначала вы сами беретесь завоевать Германию; вы ведете нашу победоносную армию ко всем соседним народам; вы повсюду учреждаете муниципалитеты, директории, национальные собрания, и вы сами восклицаете, что эта мысль возвышенна, словно судьба государств определяется риторическими построениями. Наши генералы, руководимые вами,— только миссионеры Конституции; наш лагерь — только школа публичного права; союзники иностранных монархов, нисколько не препятствуя выполнению этого плана, мчатся к нам навстречу, но для того, чтобы слушаться нас.
Досадно, что истина и здравый смысл опровергают эти великолепные пророчества. Природе вещей соответствует медленное развитие разума. Самый порочный образ правления находит мощную поддержку в привычках, в предрассудках, в воспитании народов. Деспотизм сам по себе до того развращает сознание людей, что заставляет их себе поклоняться и делает для них свободу подозрительной и пугающей на первый взгляд. Самая сумасбродная мысль, которая могла бы прийти в голову политику,— это думать, что достаточно одному народу прийти с оружием в руках к другому народу, чтобы заставить последний принять его законы и его конституцию. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, какой дают природа и осторожность,— оттолкнуть их как врагов. Я сказал, что подобное вторжение могло бы скорее пробудить воспоминания о пфальцских пожарах * и о последних войнах, чем породить конституционные идеи, так как в тех краях народным массам эти события известны лучше, чем наша конституция. Рассказы просвещенных людей, осведомленных о них, опровергают все то, что нам толкуют о страстном стремлении этих стран к установлению нашей конституции и появлению наших армий. Прежде чем влияние нашей Революции даст себя почувствовать среди других наций, надо чтобы она сама упрочилась. Желать дать им свободу раньше, чем мы сами ее завоевали, — значит утвердить одновременно и наше порабощение, и порабощение всего мира; думать, что, как только один народ установит у себя конституцию, все другие народы мгновенно откликнутся на этот сигнал, — значит составить себе преувеличенное и абсурдное представление о вещах.
Разве примера Америки, который вы привели, было бы достаточно, чтобы разбить наши оковы, если бы время и стечение самых счастливых обстоятельств не привели мало-помалу к этой Революции? Декларация прав не свет солнца, в одно и то же мгновение озаряющий всех людей; это и не молния, одновременно поражающая все троны. Написать ее на бумаге или выгравировать на бронзе легче, чем восстановить в сердцах людей священные письмена, стертые невежеством, страстями и деспотизмом. Да что я? Разве от нее ежедневно не отрекаются, не попирают ее ногами, не игнорируют даже среди вас, ее обнародовавших? Разве равноправие где-нибудь существует, кроме как в принципах нашей конституционной хартии?
Разве деспотизм, аристократия, воскресшая в новых формах, не поднимает своей отвратительной головы? Разве именем законов и самой свободы не угнетает она снова слабость, добродетель, невинность? Разве Конституция, которую называют дочерью Декларации прав, действительно похожа на свою мать?.. Как же можете вы думать, что в то самое мгновение, которое наши внутренние враги выберут для войны, она совершит чудеса, каких ей еще не удалось совершить?
Хотите ли вы получить надежное противоядие от всех иллюзий, какие вам внушают? Поразмыслите только об естественном ходе революций. В государствах, устроенных, как почти все европейские страны, существуют три силы: монарх, аристократы и народ, или, скорее, народ там ничто. Если в такой стране происходит революция, то она может быть только постепенной; ее начинают дворяне, духовенство, богатые, а народ поддерживает их, когда его интересы совпадают с их интересами, чтобы сопротивляться господствующей власти, власти монарха. Так, у нас толчок к Революции дали парламенты, дворяне, духовенство, богатые; затем выступил народ. Они об этом пожалели или по крайней мере хотели остановить Революцию, когда увидели, что народ может обрести наконец свою суверенную власть; но начали именно они; и без их сопротивления и их ошибочных расчетов нация еще находилась бы под игом деспотизма. Сообразно с этой исторической и нравственной истиной вы можете судить, в какой мере вы вообще должны рассчитывать на европейские нации; ибо у них аристократы, отнюдь не склонные подать сигнал к восстанию, наученные нашим примером и столь же враждебные народу и равенству, как наши, как и они, объединились с правительством, чтобы по-прежнему держать народ в невежестве и оковах.
Никто не сомневается ныне в том, что существует могущественный и опасный заговор против равенства и принципов нашей свободы. Известно, что союз, который заносит кощунственную руку на основы нашей конституции, деятельно изыскивает средства завершить свое дело, что он господствует при дворе, что он руководит министрами: вы признали, что этот заговор стремится усилить министерскую власть и аристократизировать народное представительство; но вы уверяли нас, что министры и двор ничего общего с этим заговором не имеют; вы опровергали положительные утверждения многих ораторов на этот счет и сложившееся по этому поводу всеобщее мнение; вы ссылались на то, что интриганы не могут причинить вреда свободе. Или вам неизвестно, что интриганы служат причиной несчастья народов, что интриганами, поддерживаемыми силой и богатством правительства, нельзя пренебрегать? Ведь вы сами издали когда-то закон, строго преследовавший тех, о ком идет теперь речь. Или вы не знаете, что со времени отъезда короля, тайна которого начинает раскрываться, они имели возможность заставить революцию идти вспять и безнаказанно совершать преступнейшие покушения на свободу? Откуда же у вас вдруг явилось столько снисхождения или спокойной уверенности?
«Не пугайтесь, — говорит нам тот же оратор, — если эта шайка желает войны; не пугайтесь, если подобно ей двор и министры желают войны, если газеты, подкупленные министерством, восхваляют войну; хотя министры всегда соединяются с умеренными против патриотов, но против эмигрантов они заключат союз с патриотами и умеренными». Какая убедительная и блестящая перспектива!
Вы согласны с тем, что министры являются врагами патриотов; умеренные, которых они поддерживают, хотят аристократизировать нашу конституцию, и вы хотите, чтобы мы приняли их проекты! Министры, говорите вы, подкупили газеты, для того, чтобы они подавляли дух общественности, уничтожали принципы свободы, восхваляли ее самых опасных врагов и клеветали на всех граждан; и вы хотите, чтобы я доверился видам и намерениям министров!
Вы считаете, что агенты исполнительной власти скорее воспримут принципы равенства и станут защищать неприкосновенность прав народа, чем заключат сделку с членами царствующего дома, с приверженцами двора, за счет народа и патриотов, которых они высокомерно именуют заговорщиками. Все аристократы требуют войны, все прихвостни их повторяют, как эхо, клич войны: и, по-вашему, не следует сомневаться в их намерениях! Удивляюсь вашему добродушию, но не завидую ему. Вы считаете возможным защищать свободу не будучи подозрительными, не раздражая ее врагов, не приходя в столкновение с двором, министрами и умеренными. Сколь легкими и приятными стали для вас пути патриотизма!
Что же касается меня, то я нахожу, что чем больше подвигаешься но этой дороге, тем больше препятствий и врагов встречаешь на своем пути; тем больше чувствуешь себя покинутым своими прежними соратниками; и, признаюсь, что если бы я увидал себя окруженным придворными, аристократами и умеренными, мне бы почудилось, что я нахожусь в скверной компании.
Характер доводов, который вы нам приводили, доказывая добрые намерения тех, кто нас толкает на войну, лучше всего доказывает вашу неправоту. Вместо того, чтобы подойти к самой сути вопроса, вы всегда ее избегали, и все, о чем вы говорили, к ней не относится. Ваша точка зрения основана лишь на смутных и не относящихся к делу гипотезах.
Что нам за дело, например, до ваших длинных и пышных разглагольствований об американской войне? Что общего между открытой борьбой народа против тиранов и системой интриг правительства против зарождающейся свободы? Вот если бы американцы победили английскую тиранию, борясь под знаменем Англии и под командой английских генералов против ее собственных союзников, тогда их можно было бы ставить в пример, прибавив к ним еще опыт голландцев и швейцарцев, если бы только они поручили задачу отмщения за свои бедствия и укрепления своей свободы герцогу Альба а также австрийским и бургундским принцам!
Что нам, равным образом, до стремительных побед, которые вы одерживаете с трибуны над деспотизмом и аристократией вселенной? Как будто природа вещей так легко подчиняется воображению оратора! Кто будет руководить осуществлением предполагаемого вами плана; дух свободы и народ? Нет, — придворные круги, офицерство и министры. А вы забываете, что это условие все меняет...
Как можно на основе столь неопределенных расчетов рисковать судьбой Франции и всех народов?..
Оставьте же, оставьте эту обманчивую декламацию; не преподносите нам воображаемой трогательной картины счастья, чтобы увлечь нас на путь реальных действий; дайте нам меньше приятных описаний и больше мудрых советов!
Избегайте по крайней мере тех противоречий, которые встречаются на каждом шагу в вашем рассуждении!
Не говорите нам, что дело заключается лишь в победоносном преследовании на протяжении 20-ти или 30-ти лье рыцарей Кобленца, что дело идет не белее и не менее, как о том, чтобы сломить мечи народов! Не говорите нам, что все монархи Европы останутся безучастными зрителями наших распрей с эмигрантами и наших набегов на германскую территорию; что мы свергнем власть всех этих монархов!
Но я принимаю вашу любимую гипотезу и вывожу из нее рассуждение, на которое предлагаю удовлетворительно ответить всем вашим сторонникам. Я предлагаю им следующую дилемму: либо мы должны опасаться вмешательства иностранных держав — и тогда все ваши расчеты неверны; либо иностранные державы никоим образом не вмешаются в отстаиваемый вами поход, и в том последнем случае Франции не придется опасаться другого врага, кроме горсти эмигрировавших аристократов, на которых она еще недавно почти не обращала внимания? Неужели вы полагаете, что эта сила может нас устрашить? А если бы она стала опасной, то разве лишь благодаря содействию наших внутренних врагов, к которым вы не питаете недоверия! Итак, все вам доказывает, что эта нелепая война есть лишь интрига придворных кругов; объявить войну, сдавшись на уговоры двора, и переступить иноземную территорию, есть не что иное, как поддержать планы придворных. Обращаться, как с враждебной державой, с преступниками, которых достаточно заклеймить, осудить и заочно наказать; назначить для борьбы с ними чрезвычайных маршалов Франции; вопреки законам, хвастаться перед всем миром выставлением Лафайета — все это значит лишь создать эмигрантам иллюзию важности, которой они жаждут и которая выгодна поддерживающим их внутренним врагам. Двор и смутьяны несомненно имеют причины принять этот план; но каковы же могут быть наши причины? Честь французского имени, — говорите вы? Боже праведный! — Разве французская нация может быть обесчещена этим сборищем беглецов, столь же смешных, как и бессильных, имущество коих она может захватить, которых она может заклеймить перед лицом всего света печатью преступления и измены. Нет — позор лишь в том, чтобы быть обманутыми грубым коварством врагов нашей свободы! Великодушие, мудрость, свобода, счастье, добродетель — вот наша честь. А та честь, которую вы хотите воскресить, есть опора деспотизма; это — честь героев аристократии, тиранов; это — честь преступления. Эта честь есть странное существо, порожденное чудовищным союзом порока с добродетелью; оно сделалось сторонником первого, чтобы задушить свою мать; оно изгнано из пределов свободы. Оставьте же эту честь или сошлите ее по ту сторону Рейна; пусть она ищет приюта в сердцах или умах князей и рыцарей Кобленца!
Можно ли с таким легкомыслием рассуждать о делах государственной важности?
Прежде чем ударяться в политику европейских государств и монархов, начните с обзора нашего внутреннего положения! Восстановите порядок у себя, раньше чем нести знамя свободы в другие страны! Но вы уверяете, что эта забота не должна вас даже касаться, как будто обычные правила здравого смысла не созданы для великих политиков. Восстановить порядок в финансах, прекратить расхищение их, вооружить народ и национальную гвардию, осуществить все, запрещенное до сих пор правительством, чтобы не опасаться ни нападения наших врагов, ни министерских интриг, оживить благодетельными законами, поддерживаемыми энергией, достоинством, мудростью, дух общественности и отвращение к тирании, которые единственно могут сделать нас непобедимыми для наших врагов — все это нелепые идеи! Война, война, лишь только этого потребует двор; это решение избавляет от всех дальнейших забот, и для народа будет сделано все, лишь только мы объявим войну. Война против тех, кто может быть осужден судом немецких князей; доверие, поклонение внутренним врагам! Но, впрочем, что я говорю? Есть ли у нас внутренние враги? Нет, вы их не знаете: вы знаете лишь Кобленц. Ведь, вы утверждаете, что корень зла в Кобленце. Итак, он не в Париже? Значит, нет никакой связи между Кобленцем и другим местом, недалеким от нас? Как, вы смеете говорить, что боязнь, внушаемая нации беглыми аристократами, которых она всегда презирала, заставила революцию пойти вспять, и вы ждете от этой нации всевозможных чудес?
Узнайте же, что по мнению всех просвещенных французов, настоящий Кобленц находится во Франции, а Кобленц трирского епископа есть лишь одна из пружин глубоко замышленного заговора против свободы, очаг, центр и главари которого находятся среди нас. Если вы не знаете всего этого, значит: вы не понимаете всего происходящего в этой стране. Если вы это знаете, то зачем же отрицать, зачем отвлекать общественное внимание от наших самых опасных врагов, чтобы сосредоточить его на других предметах и тем самым заводить нас в ловушку, которую враги нам подстроили?
Другие же, живо чувствуя глубину наших бед и зная их истинную причину, явно ошибаются в способе излечения. В порыве отчаяния они стремятся к войне с иностранными державами, как будто надеются, что одна война вернет нам жизнь, или что из общего; замешательства выйдут, наконец, порядок и свобода. Они впадают в самое пагубное заблуждение, потому что они не учитывают обстоятельств и смешивают совершенно разные понятия. Подобно тому, как в болезнях существуют смертельные и спасительные кризисы, так и в революциях есть моменты противные и благоприятные свободе.
Благоприятные моменты направлены прямо против тиранов, подобно восстанию американцев или 14-му июля; но внешняя война, спровоцированная и руководимая правительством при тех условиях, в которых мы находимся, есть противное здравому смыслу событие; это кризис, который может привести к смерти политического организма. Подобная война может лишь обмануть общественное мнение, усыпить справедливое беспокойство народа и предупредить благоприятный кризис, к которому могли привести посягательства врагов свободы. С этой-то точки зрения я и рассматриваю прежде всего неудобства войны.
Во время внешней войны, народ, как я уже сказал, отвлеченный военными событиями от политических вопросов, касающихся существенных основ его свободы, обращает менее серьезное внимание на темные проделки подтачивающих эту свободу, интриганов и потрясающей ее исполнительной власти, а также на слабость или испорченность не защищающих народ представителей. Это было известно во все времена, и что бы ни говорил г. Бриссо, замечателен и поучителен приведенный мною пример римских аристократов. Когда народ защищал свои права против захвата, сенаторов и патрициев, сенат объявлял войну, и народ, забывая свои права и свои обиды, занимался лишь войною, оставляя сенату его власть и подготовляя патрициям новые победы. Война хороша для военных, честолюбцев, ажиотеров, спекулирующих на такого рода событиях; она хороша для министров, действия коих покрываются благодаря ей более густым и почти священным покровом: она хороша, для двора, для исполнительной власти, авторитет, популярность и влияние коей она увеличивает; она хороша для коалиции дворян, интриганов и правящих Францией умеренных. Эта шайка сможет поставить своих героев и своих членов во главе армии: двор сможет доверить государственные войска людям, которые послужат ему при случае, с тем большим успехом, что им будет создано нечто вроде репутации патриотизма. Они завоюют сердца и доверие солдат для того, чтобы крепче привязать их к делу реализма и умеренности — таков единственный род соблазна, которого я боюсь для солдат; ибо не относительно же возможности открытого и добровольного дезертирства их от дела народного нужно меня успокаивать! Даже человек, которому была бы противна измена родине, может быть доведен ловкими начальниками до вонзения меча в грудь лучших граждан; вероломное прозвище республиканца и мятежника, выдуманное сектой лицемерных врагов конституции, может вооружить обманутое невежество против дела народа. Уничтожение партии патриотов есть важнейшая цель всех их заговоров; а если эта партия исчезнет, то что же останется, кроме рабства? Я опасаюсь не контрреволюции, а успеха ложных принципов поклонения и утраты духа общественности. Неужели вы считаете, что для двора и партии, о которой я говорю, представляет недостаточную выгоду возможность расквартирования солдат, разбивки их по лагерям, разделение их на армии, изоляция их от граждан посредством чего — под внушительным названием военной дисциплины и чести — становится возможным незаметно заменить старым военным духом, духом слепого и абсолютного послушания, любовь к свободе и народные чувства, которые поддерживались их общением с народом. Хотя дух армии в общем еще хорош, но вы не должны скрывать от себя, что интриги и наущения одержали во многих армиях успехи и что дух этот не совсем уж тот, каким был в первые дни революции. Не опасаетесь ли вы уже давно непрестанно проводимой системы, заключающейся в том, чтобы приводить армию к любви к королям и очищать ее от патриотического духа, который всегда, кажется, считался опустошающей, разоряющей армию чумой? Можете ли вы себе без некоторого беспокойства представить путешествие министра или назначение такого-то генерала, прославленного несчастиями самых патриотических полков? Неужели вы ни во что не ставите произвольного права жизни и смерти, которым закон облечет наших военных патрициев с момента перехода страны на военное положение? Неужели вы ни во что не ставите полицейские права, которые закон предоставит военным начальникам во всех наших пограничных городах? Достигает ли цели ответ на все эти факты разглагольствованием о диктатуре у римлян и сравнением наших генералов с Цезарем? Нам говорили, что война устрашит наших внутренних аристократов и истощит источник их происков; ничуть не бывало: они слишком хорошо угадывают намерения своих тайных друзей, чтобы сомневаться в исходе событий. Они станут лишь более деятельными в продолжение той глухой воины, которую они могут безнаказанно вести против нас, сея рознь и фанатизм и разрушая убеждения. Тогда-то, облеченная в ливрею патриотизма, партия умеренных, главари которых — зачинщики этого заговора, разовьет все свое пагубное влияние, тогда-то во имя спасения народа она прикажет замолчать каждому, посмевшему иметь некоторые подозрения относительно поведения или намерения агентов исполнительной власти, на которую она опирается, и генералов, которые, подобно ей, станут надеждой и кумиром народа. Если одному из этих генералов будет суждено одержать какой-либо видимый успех, который, я думаю, не будет весьма опасен для эмигрантов и фатальным для их покровителей — какого только влияния не придаст он своей партии, каких только услуг не сможет оказать двору! Тогда объявят решительную войну истинным друзьям свободы и восторжествует вероломная система эгоизма и интриг! А если дух общественности будет извращен, до какой только степени не сможет исполнительная власть и прислуживающие ей мятежники распространить свой захват? Исполнительной власти не нужно будет компрометировать успехи своих намерений неосторожной поспешностью, она сможет не торопиться предлагать план мировой сделки, о котором уже говорили. Будет ли она придерживаться этого именно плана, примет ли она другой, она может ждать всего от времени, бессилия, невежества, внутренних разногласий, от происков многочисленной когорты своих сторонников, сидящих в законодательном корпусе, от всех, наконец, пружин, которые она так давно уже подготовляет.
Наши генералы, говорите вы, нас не предадут, а если бы мы были преданы — тем лучше. Не скажу, чтобы мне была непонятной эта склонность к измене, в этом пункте я вполне с вами согласен. Но, как вы сами понимаете, наши враги слишком ловки, чтобы открыто предать нас.
Я вам только что изложил тот род измены, которого нам надо опасаться; а он отнюдь не вызывает народной бдительности, а затягивает сон народа до того момента, когда его заковывают; он не оставляет никакого выхода, он... Все те, кто успокаивают народ благоприятствуют успеху этого рода измены, и заметьте себе, что для достижения этого не нужно даже вести серьезно войну: достаточно стать на военную ногу, достаточно заняться вопросом о внешней войне. Даже если бы из этого не было извлечено другой выгоды, кроме полученных вперед миллионов, и то труды не были бы потрачены зря. Эти 20 миллионов, особенно в переживаемый нами момент, имеют не меньшую ценность, чем патриотические речи, проповедующие народу доверие и войну.
Я обескураживаю нацию, говорите вы; нет, я просвещаю ее; просвещать свободных людей — это значит будить их мужество и препятствовать тому, чтобы оно не стало камнем преткновения для свободы; и если бы я лишь разоблачил такое количество ловушек, опроверг столько ложных идей и дурных принципов, остановил порывы опасного энтузиазма, я бы пробудил дух общественности и послужил бы родине.
Вы сказали еще, что я оскорбил французов, сомневаясь в их мужестве и их любви к свободе. Отнюдь нет, я сомневаюсь не в храбрости французов, а опасаюсь вероломства их врагов; пусть на них открыто нападает тирания — они останутся непобедимыми; но против интриги — храбрость бессильна…
Когда народ пробуждается, проявляет свою силу и свое величие, что случается один раз в столетия, все склоняется перед ним, деспотизм падает ниц и притворяется мертвым, как трусливый и свирепый зверь при виде льва; но вскоре он поднимается и приближается к народу с ласковым видом; он сменяет силу на хитрость; его считают обращенным в новую веру, слыхали, как с его уст слетело слово «свобода»; народ предается радости, энтузиазму, в руках деспота накапливаются несметные сокровища, которые ему дает общественное достояние; ему вручают огромную власть, он может предлагать честолюбию и алчности своих сторонников неотразимые приманки, тогда как народ может платить своим слугам лишь своим уважением... Наступает момент, когда всюду царит раскол, когда все ловушки тиранов расставлены, когда союз всех врагов свободы полностью заключен, когда во главе его стоят лица, облеченные публичной властью, когда та часть граждан, которая обладает наибольшим влиянием благодаря своим знаниям и своему богатству, готова примкнуть к их партии.
И вот нация поставлена перед выбором между порабощением и гражданской войной. Все части расколотой таким образом страны не могут восстать одновременно, а всякое частичное восстание рассматривается как мятежный акт...
(Французская революция в документах / Сост. Я.М.Захер. С. 100-109; Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. Т. II. С. 162-164, 167-170)

Максимилиан Робеспьер. Из речи в Якобинском клубе 2 января 1792 г.
Фрагменты этой знаменитой речи против развязывания войны, собранные из "Социалистической истории" Жана Жореса я уже здесь публиковала; другие фрагменты Яков Михайлович Захер включил в 1926 в сборник "Французская революция в документах" - замечу, не те, где Робеспьер рассуждает о "вооруженных миссионерах"! - Между прочим, эту речь не упоминает ни в одной из своих работ Альберт Захарович Манфред, но цитирует про "вооруженных миссионеров" Анатолий Петрович Левандовский...
Давно собираюсь сделать полный перевод этой речи и ее продолжения 11 января - но все руки не доходят, увы!
Поэтому предлагаю вашему вниманию фрагменты, собранные в той последовательности, как они идут в оригиналепредлагаю вашему вниманию фрагменты, собранные в той последовательности, как они идут в оригинале
В основе крупнейших споров, раздирающих человечество, сплошь и рядом лежит лишь простое недоразумение. Именно, таково положение в настоящий момент. Это недоразумение нужно лишь выяснить, тогда все добрые граждане поспешат примкнуть к истине и принципам справедливости.
Из двух мнений, высказанных в этом собрании, одно имеет за себя все мысли, разжигающие воображение, все блестящие надежды, возбуждающие энтузиазм и даже чувство великодушия, всячески поддерживаемое деятельным и могущественным правительством, думающим этим путем повлиять на общественное мнение; другое опирается лишь на холодный рассудок и печальную истину. Чтобы нравиться — надо защищать первое; чтобы быть полезным — нужно поддержать второе, не опасаясь при этом досадить всем имеющим возможность вредить. Вот это-то мнение я и буду защищать.
Будем ли воевать или сохраним мир? Нападем ли мы на своих врагов или будем ожидать их нападения у своего очага? Я считаю, что такая формулировка не представляет данного вопроса во всех отношениях и во всем его объеме. Какое решение должны при данных условиях принять народ и его представители по отношению к нашим внутренним и внешним врагам? Вот правильная точка зрения, с которой этот вопрос надо рассматривать, если хотят всецело обмять его и обсудить со всею надлежащей точностью. Каковы бы ни были плоды наших усилий, важнее всего разъяснить народу его истинные интересы и интересы его врагов... Я постараюсь это выполнить и отвечу, главным образом, на мнение г. Бриссо.
Если ловкое изображение, блестящее и пророческое описание успехов грядущей войны, долженствующей закончиться братскими объятиями всех народов Европы, являются достаточными доводами при решении столь серьезного вопроса, то я соглашусь, что г. Бриссо это прекрасно выполнил. Но в его докладе я заметил недостаток, не играющий роли в теоретическом рассуждении, но имеющий громадное значение в величайшей из политических дискуссий. Г. Бриссо все время избегал основного пункта вопроса, вследствие чего построил все свое рассуждение на абсолютно гнилом основании.
Само собой разумеется, что я не менее г. Бриссо стою за войну, предпринятую для утверждения царства свободы, и я, так же как и он, мог бы предаться удовольствию заранее рассказать обо всех ее чудесах. Если бы я был властителем судеб Франции, если бы я мог по своему желанию направлять ее силы и средства, я бы давно уже послал войска в Брабант, я бы помог льежцам и разрушил бы оковы батавцев; все эти походы мне очень по душе. Я бы не объявил, правда, войны мятежникам, но отбил бы у них охоту к нападению; я бы, наконец, не дал возможности более грозным и близким к нам врагам, защищая их, готовить нам вместе с тем еще более серьезные опасности внутри страны.
Но в условиях, в которых находится моя родина, я бросаю беспокойный взгляд вокруг и спрашиваю себя, будет ли грядущая война такою, какою рисует ее наше воодушевление? Я спрашиваю себя, кто ее предлагает, почему, при каких обстоятельствах и зачем?
Вот тут-то, в нашем совершенно исключительном положении, и заключается весь вопрос. Вы непрестанно закрывали на это глаза, но я доказал то, что и так было всем ясно — что стремление к настоящей войне есть попытка осуществления старого замысла внутренних врагов нашей свободы. Я показал вам их цель, указал на средства ее выполнения; другие доказывали вам, что это есть ловушка; один из ораторов, член Учредительного Собрания, сообщил вам на этот счет чрезвычайно важные факты. Нет никого, кто бы не заметил этой ловушки. Вспомним, что после непрестанного покровительства эмиграции и мятежникам-эмигрантам, нам предлагают объявить войну их покровителям, да еще при этом защищают объединенных с ними внутренних врагов. Вы сами согласитесь с тем, что война выгодна эмигрантам, что она приятна министерству, придворным интриганам, той многочисленной партии, главари которой, слишком хорошо известные, издавна уже руководят всеми действиями исполнительной власти. Все глашатаи аристократии и правительства одновременно трубят об этом. Разве на всякого, кто бы искренно поверил, что поведение двора с начала той революции не было всегда противно принципам равенства и уважению к правам народа, не посмотрели бы как на безумца? Разве всякий, кто бы предположил, что двор предлагает столь решительную меру, как война, не ставя ее в связь со своими намерениями, не вызвал бы столь же мало лестную оценку своего мнения?
Неужели же для блага государства безразлично, будет ли объявление войны руководиться любовью к свободе или духом деспотизма, верностью или изменой? Что же вы ответили на все эти решительные факты? Что вы сделали, чтобы рассеять столько справедливых подозрений? Ваш ответ на этот основной пункт данного спора заставляет осудить всю вашу систему.
«Недоверие, сказали вы в вашей первой речи, недоверие — это ужасное состояние: оно препятствует согласным действиям обеих властей, мешает народу верить обещаниям исполнительной власти, охлаждает его привязанность, ослабляет его подчинение».
«Недоверие — ужасное состояние». Такою ли должна быть речь свободного человека, верящего, что нет слишком дорогой цены для завоевания свободы?
«Оно препятствует согласным действиям обеих властей» — вы ли это говорите? Разве действиям исполнительной власти мешает народное недоверие, а не ее собственная воля? Разве народ должен слепо верить обещаниям исполнительной власти, а не исполнительная власть должна заслужить доверие народа и не обещаниями, а действиями? «Недоверие охлаждает привязанность». А кому же обязан народ привязанностью? Человеку ли, произведению своих рук, или свободе?
«Оно ослабляет его подчинение». Закону, без сомнения? Грешил ли он этим до сих пор? Кто может себе сделать на этот счет больше упреков — он или его гонители? Если эта фраза вызвала мое удивление, то, признаюсь, оно не уменьшилось, когда я услыхал, как вы развили эту мысль в вашей последней речи...
Нужды нет, сначала вы сами беретесь завоевать Германию; вы ведете нашу победоносную армию ко всем соседним народам; вы повсюду учреждаете муниципалитеты, директории, национальные собрания, и вы сами восклицаете, что эта мысль возвышенна, словно судьба государств определяется риторическими построениями. Наши генералы, руководимые вами,— только миссионеры Конституции; наш лагерь — только школа публичного права; союзники иностранных монархов, нисколько не препятствуя выполнению этого плана, мчатся к нам навстречу, но для того, чтобы слушаться нас.
Досадно, что истина и здравый смысл опровергают эти великолепные пророчества. Природе вещей соответствует медленное развитие разума. Самый порочный образ правления находит мощную поддержку в привычках, в предрассудках, в воспитании народов. Деспотизм сам по себе до того развращает сознание людей, что заставляет их себе поклоняться и делает для них свободу подозрительной и пугающей на первый взгляд. Самая сумасбродная мысль, которая могла бы прийти в голову политику,— это думать, что достаточно одному народу прийти с оружием в руках к другому народу, чтобы заставить последний принять его законы и его конституцию. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, какой дают природа и осторожность,— оттолкнуть их как врагов. Я сказал, что подобное вторжение могло бы скорее пробудить воспоминания о пфальцских пожарах * и о последних войнах, чем породить конституционные идеи, так как в тех краях народным массам эти события известны лучше, чем наша конституция. Рассказы просвещенных людей, осведомленных о них, опровергают все то, что нам толкуют о страстном стремлении этих стран к установлению нашей конституции и появлению наших армий. Прежде чем влияние нашей Революции даст себя почувствовать среди других наций, надо чтобы она сама упрочилась. Желать дать им свободу раньше, чем мы сами ее завоевали, — значит утвердить одновременно и наше порабощение, и порабощение всего мира; думать, что, как только один народ установит у себя конституцию, все другие народы мгновенно откликнутся на этот сигнал, — значит составить себе преувеличенное и абсурдное представление о вещах.
Разве примера Америки, который вы привели, было бы достаточно, чтобы разбить наши оковы, если бы время и стечение самых счастливых обстоятельств не привели мало-помалу к этой Революции? Декларация прав не свет солнца, в одно и то же мгновение озаряющий всех людей; это и не молния, одновременно поражающая все троны. Написать ее на бумаге или выгравировать на бронзе легче, чем восстановить в сердцах людей священные письмена, стертые невежеством, страстями и деспотизмом. Да что я? Разве от нее ежедневно не отрекаются, не попирают ее ногами, не игнорируют даже среди вас, ее обнародовавших? Разве равноправие где-нибудь существует, кроме как в принципах нашей конституционной хартии?
Разве деспотизм, аристократия, воскресшая в новых формах, не поднимает своей отвратительной головы? Разве именем законов и самой свободы не угнетает она снова слабость, добродетель, невинность? Разве Конституция, которую называют дочерью Декларации прав, действительно похожа на свою мать?.. Как же можете вы думать, что в то самое мгновение, которое наши внутренние враги выберут для войны, она совершит чудеса, каких ей еще не удалось совершить?
Хотите ли вы получить надежное противоядие от всех иллюзий, какие вам внушают? Поразмыслите только об естественном ходе революций. В государствах, устроенных, как почти все европейские страны, существуют три силы: монарх, аристократы и народ, или, скорее, народ там ничто. Если в такой стране происходит революция, то она может быть только постепенной; ее начинают дворяне, духовенство, богатые, а народ поддерживает их, когда его интересы совпадают с их интересами, чтобы сопротивляться господствующей власти, власти монарха. Так, у нас толчок к Революции дали парламенты, дворяне, духовенство, богатые; затем выступил народ. Они об этом пожалели или по крайней мере хотели остановить Революцию, когда увидели, что народ может обрести наконец свою суверенную власть; но начали именно они; и без их сопротивления и их ошибочных расчетов нация еще находилась бы под игом деспотизма. Сообразно с этой исторической и нравственной истиной вы можете судить, в какой мере вы вообще должны рассчитывать на европейские нации; ибо у них аристократы, отнюдь не склонные подать сигнал к восстанию, наученные нашим примером и столь же враждебные народу и равенству, как наши, как и они, объединились с правительством, чтобы по-прежнему держать народ в невежестве и оковах.
Никто не сомневается ныне в том, что существует могущественный и опасный заговор против равенства и принципов нашей свободы. Известно, что союз, который заносит кощунственную руку на основы нашей конституции, деятельно изыскивает средства завершить свое дело, что он господствует при дворе, что он руководит министрами: вы признали, что этот заговор стремится усилить министерскую власть и аристократизировать народное представительство; но вы уверяли нас, что министры и двор ничего общего с этим заговором не имеют; вы опровергали положительные утверждения многих ораторов на этот счет и сложившееся по этому поводу всеобщее мнение; вы ссылались на то, что интриганы не могут причинить вреда свободе. Или вам неизвестно, что интриганы служат причиной несчастья народов, что интриганами, поддерживаемыми силой и богатством правительства, нельзя пренебрегать? Ведь вы сами издали когда-то закон, строго преследовавший тех, о ком идет теперь речь. Или вы не знаете, что со времени отъезда короля, тайна которого начинает раскрываться, они имели возможность заставить революцию идти вспять и безнаказанно совершать преступнейшие покушения на свободу? Откуда же у вас вдруг явилось столько снисхождения или спокойной уверенности?
«Не пугайтесь, — говорит нам тот же оратор, — если эта шайка желает войны; не пугайтесь, если подобно ей двор и министры желают войны, если газеты, подкупленные министерством, восхваляют войну; хотя министры всегда соединяются с умеренными против патриотов, но против эмигрантов они заключат союз с патриотами и умеренными». Какая убедительная и блестящая перспектива!
Вы согласны с тем, что министры являются врагами патриотов; умеренные, которых они поддерживают, хотят аристократизировать нашу конституцию, и вы хотите, чтобы мы приняли их проекты! Министры, говорите вы, подкупили газеты, для того, чтобы они подавляли дух общественности, уничтожали принципы свободы, восхваляли ее самых опасных врагов и клеветали на всех граждан; и вы хотите, чтобы я доверился видам и намерениям министров!
Вы считаете, что агенты исполнительной власти скорее воспримут принципы равенства и станут защищать неприкосновенность прав народа, чем заключат сделку с членами царствующего дома, с приверженцами двора, за счет народа и патриотов, которых они высокомерно именуют заговорщиками. Все аристократы требуют войны, все прихвостни их повторяют, как эхо, клич войны: и, по-вашему, не следует сомневаться в их намерениях! Удивляюсь вашему добродушию, но не завидую ему. Вы считаете возможным защищать свободу не будучи подозрительными, не раздражая ее врагов, не приходя в столкновение с двором, министрами и умеренными. Сколь легкими и приятными стали для вас пути патриотизма!
Что же касается меня, то я нахожу, что чем больше подвигаешься но этой дороге, тем больше препятствий и врагов встречаешь на своем пути; тем больше чувствуешь себя покинутым своими прежними соратниками; и, признаюсь, что если бы я увидал себя окруженным придворными, аристократами и умеренными, мне бы почудилось, что я нахожусь в скверной компании.
Характер доводов, который вы нам приводили, доказывая добрые намерения тех, кто нас толкает на войну, лучше всего доказывает вашу неправоту. Вместо того, чтобы подойти к самой сути вопроса, вы всегда ее избегали, и все, о чем вы говорили, к ней не относится. Ваша точка зрения основана лишь на смутных и не относящихся к делу гипотезах.
Что нам за дело, например, до ваших длинных и пышных разглагольствований об американской войне? Что общего между открытой борьбой народа против тиранов и системой интриг правительства против зарождающейся свободы? Вот если бы американцы победили английскую тиранию, борясь под знаменем Англии и под командой английских генералов против ее собственных союзников, тогда их можно было бы ставить в пример, прибавив к ним еще опыт голландцев и швейцарцев, если бы только они поручили задачу отмщения за свои бедствия и укрепления своей свободы герцогу Альба а также австрийским и бургундским принцам!
Что нам, равным образом, до стремительных побед, которые вы одерживаете с трибуны над деспотизмом и аристократией вселенной? Как будто природа вещей так легко подчиняется воображению оратора! Кто будет руководить осуществлением предполагаемого вами плана; дух свободы и народ? Нет, — придворные круги, офицерство и министры. А вы забываете, что это условие все меняет...
Как можно на основе столь неопределенных расчетов рисковать судьбой Франции и всех народов?..
Оставьте же, оставьте эту обманчивую декламацию; не преподносите нам воображаемой трогательной картины счастья, чтобы увлечь нас на путь реальных действий; дайте нам меньше приятных описаний и больше мудрых советов!
Избегайте по крайней мере тех противоречий, которые встречаются на каждом шагу в вашем рассуждении!
Не говорите нам, что дело заключается лишь в победоносном преследовании на протяжении 20-ти или 30-ти лье рыцарей Кобленца, что дело идет не белее и не менее, как о том, чтобы сломить мечи народов! Не говорите нам, что все монархи Европы останутся безучастными зрителями наших распрей с эмигрантами и наших набегов на германскую территорию; что мы свергнем власть всех этих монархов!
Но я принимаю вашу любимую гипотезу и вывожу из нее рассуждение, на которое предлагаю удовлетворительно ответить всем вашим сторонникам. Я предлагаю им следующую дилемму: либо мы должны опасаться вмешательства иностранных держав — и тогда все ваши расчеты неверны; либо иностранные державы никоим образом не вмешаются в отстаиваемый вами поход, и в том последнем случае Франции не придется опасаться другого врага, кроме горсти эмигрировавших аристократов, на которых она еще недавно почти не обращала внимания? Неужели вы полагаете, что эта сила может нас устрашить? А если бы она стала опасной, то разве лишь благодаря содействию наших внутренних врагов, к которым вы не питаете недоверия! Итак, все вам доказывает, что эта нелепая война есть лишь интрига придворных кругов; объявить войну, сдавшись на уговоры двора, и переступить иноземную территорию, есть не что иное, как поддержать планы придворных. Обращаться, как с враждебной державой, с преступниками, которых достаточно заклеймить, осудить и заочно наказать; назначить для борьбы с ними чрезвычайных маршалов Франции; вопреки законам, хвастаться перед всем миром выставлением Лафайета — все это значит лишь создать эмигрантам иллюзию важности, которой они жаждут и которая выгодна поддерживающим их внутренним врагам. Двор и смутьяны несомненно имеют причины принять этот план; но каковы же могут быть наши причины? Честь французского имени, — говорите вы? Боже праведный! — Разве французская нация может быть обесчещена этим сборищем беглецов, столь же смешных, как и бессильных, имущество коих она может захватить, которых она может заклеймить перед лицом всего света печатью преступления и измены. Нет — позор лишь в том, чтобы быть обманутыми грубым коварством врагов нашей свободы! Великодушие, мудрость, свобода, счастье, добродетель — вот наша честь. А та честь, которую вы хотите воскресить, есть опора деспотизма; это — честь героев аристократии, тиранов; это — честь преступления. Эта честь есть странное существо, порожденное чудовищным союзом порока с добродетелью; оно сделалось сторонником первого, чтобы задушить свою мать; оно изгнано из пределов свободы. Оставьте же эту честь или сошлите ее по ту сторону Рейна; пусть она ищет приюта в сердцах или умах князей и рыцарей Кобленца!
Можно ли с таким легкомыслием рассуждать о делах государственной важности?
Прежде чем ударяться в политику европейских государств и монархов, начните с обзора нашего внутреннего положения! Восстановите порядок у себя, раньше чем нести знамя свободы в другие страны! Но вы уверяете, что эта забота не должна вас даже касаться, как будто обычные правила здравого смысла не созданы для великих политиков. Восстановить порядок в финансах, прекратить расхищение их, вооружить народ и национальную гвардию, осуществить все, запрещенное до сих пор правительством, чтобы не опасаться ни нападения наших врагов, ни министерских интриг, оживить благодетельными законами, поддерживаемыми энергией, достоинством, мудростью, дух общественности и отвращение к тирании, которые единственно могут сделать нас непобедимыми для наших врагов — все это нелепые идеи! Война, война, лишь только этого потребует двор; это решение избавляет от всех дальнейших забот, и для народа будет сделано все, лишь только мы объявим войну. Война против тех, кто может быть осужден судом немецких князей; доверие, поклонение внутренним врагам! Но, впрочем, что я говорю? Есть ли у нас внутренние враги? Нет, вы их не знаете: вы знаете лишь Кобленц. Ведь, вы утверждаете, что корень зла в Кобленце. Итак, он не в Париже? Значит, нет никакой связи между Кобленцем и другим местом, недалеким от нас? Как, вы смеете говорить, что боязнь, внушаемая нации беглыми аристократами, которых она всегда презирала, заставила революцию пойти вспять, и вы ждете от этой нации всевозможных чудес?
Узнайте же, что по мнению всех просвещенных французов, настоящий Кобленц находится во Франции, а Кобленц трирского епископа есть лишь одна из пружин глубоко замышленного заговора против свободы, очаг, центр и главари которого находятся среди нас. Если вы не знаете всего этого, значит: вы не понимаете всего происходящего в этой стране. Если вы это знаете, то зачем же отрицать, зачем отвлекать общественное внимание от наших самых опасных врагов, чтобы сосредоточить его на других предметах и тем самым заводить нас в ловушку, которую враги нам подстроили?
Другие же, живо чувствуя глубину наших бед и зная их истинную причину, явно ошибаются в способе излечения. В порыве отчаяния они стремятся к войне с иностранными державами, как будто надеются, что одна война вернет нам жизнь, или что из общего; замешательства выйдут, наконец, порядок и свобода. Они впадают в самое пагубное заблуждение, потому что они не учитывают обстоятельств и смешивают совершенно разные понятия. Подобно тому, как в болезнях существуют смертельные и спасительные кризисы, так и в революциях есть моменты противные и благоприятные свободе.
Благоприятные моменты направлены прямо против тиранов, подобно восстанию американцев или 14-му июля; но внешняя война, спровоцированная и руководимая правительством при тех условиях, в которых мы находимся, есть противное здравому смыслу событие; это кризис, который может привести к смерти политического организма. Подобная война может лишь обмануть общественное мнение, усыпить справедливое беспокойство народа и предупредить благоприятный кризис, к которому могли привести посягательства врагов свободы. С этой-то точки зрения я и рассматриваю прежде всего неудобства войны.
Во время внешней войны, народ, как я уже сказал, отвлеченный военными событиями от политических вопросов, касающихся существенных основ его свободы, обращает менее серьезное внимание на темные проделки подтачивающих эту свободу, интриганов и потрясающей ее исполнительной власти, а также на слабость или испорченность не защищающих народ представителей. Это было известно во все времена, и что бы ни говорил г. Бриссо, замечателен и поучителен приведенный мною пример римских аристократов. Когда народ защищал свои права против захвата, сенаторов и патрициев, сенат объявлял войну, и народ, забывая свои права и свои обиды, занимался лишь войною, оставляя сенату его власть и подготовляя патрициям новые победы. Война хороша для военных, честолюбцев, ажиотеров, спекулирующих на такого рода событиях; она хороша для министров, действия коих покрываются благодаря ей более густым и почти священным покровом: она хороша, для двора, для исполнительной власти, авторитет, популярность и влияние коей она увеличивает; она хороша для коалиции дворян, интриганов и правящих Францией умеренных. Эта шайка сможет поставить своих героев и своих членов во главе армии: двор сможет доверить государственные войска людям, которые послужат ему при случае, с тем большим успехом, что им будет создано нечто вроде репутации патриотизма. Они завоюют сердца и доверие солдат для того, чтобы крепче привязать их к делу реализма и умеренности — таков единственный род соблазна, которого я боюсь для солдат; ибо не относительно же возможности открытого и добровольного дезертирства их от дела народного нужно меня успокаивать! Даже человек, которому была бы противна измена родине, может быть доведен ловкими начальниками до вонзения меча в грудь лучших граждан; вероломное прозвище республиканца и мятежника, выдуманное сектой лицемерных врагов конституции, может вооружить обманутое невежество против дела народа. Уничтожение партии патриотов есть важнейшая цель всех их заговоров; а если эта партия исчезнет, то что же останется, кроме рабства? Я опасаюсь не контрреволюции, а успеха ложных принципов поклонения и утраты духа общественности. Неужели вы считаете, что для двора и партии, о которой я говорю, представляет недостаточную выгоду возможность расквартирования солдат, разбивки их по лагерям, разделение их на армии, изоляция их от граждан посредством чего — под внушительным названием военной дисциплины и чести — становится возможным незаметно заменить старым военным духом, духом слепого и абсолютного послушания, любовь к свободе и народные чувства, которые поддерживались их общением с народом. Хотя дух армии в общем еще хорош, но вы не должны скрывать от себя, что интриги и наущения одержали во многих армиях успехи и что дух этот не совсем уж тот, каким был в первые дни революции. Не опасаетесь ли вы уже давно непрестанно проводимой системы, заключающейся в том, чтобы приводить армию к любви к королям и очищать ее от патриотического духа, который всегда, кажется, считался опустошающей, разоряющей армию чумой? Можете ли вы себе без некоторого беспокойства представить путешествие министра или назначение такого-то генерала, прославленного несчастиями самых патриотических полков? Неужели вы ни во что не ставите произвольного права жизни и смерти, которым закон облечет наших военных патрициев с момента перехода страны на военное положение? Неужели вы ни во что не ставите полицейские права, которые закон предоставит военным начальникам во всех наших пограничных городах? Достигает ли цели ответ на все эти факты разглагольствованием о диктатуре у римлян и сравнением наших генералов с Цезарем? Нам говорили, что война устрашит наших внутренних аристократов и истощит источник их происков; ничуть не бывало: они слишком хорошо угадывают намерения своих тайных друзей, чтобы сомневаться в исходе событий. Они станут лишь более деятельными в продолжение той глухой воины, которую они могут безнаказанно вести против нас, сея рознь и фанатизм и разрушая убеждения. Тогда-то, облеченная в ливрею патриотизма, партия умеренных, главари которых — зачинщики этого заговора, разовьет все свое пагубное влияние, тогда-то во имя спасения народа она прикажет замолчать каждому, посмевшему иметь некоторые подозрения относительно поведения или намерения агентов исполнительной власти, на которую она опирается, и генералов, которые, подобно ей, станут надеждой и кумиром народа. Если одному из этих генералов будет суждено одержать какой-либо видимый успех, который, я думаю, не будет весьма опасен для эмигрантов и фатальным для их покровителей — какого только влияния не придаст он своей партии, каких только услуг не сможет оказать двору! Тогда объявят решительную войну истинным друзьям свободы и восторжествует вероломная система эгоизма и интриг! А если дух общественности будет извращен, до какой только степени не сможет исполнительная власть и прислуживающие ей мятежники распространить свой захват? Исполнительной власти не нужно будет компрометировать успехи своих намерений неосторожной поспешностью, она сможет не торопиться предлагать план мировой сделки, о котором уже говорили. Будет ли она придерживаться этого именно плана, примет ли она другой, она может ждать всего от времени, бессилия, невежества, внутренних разногласий, от происков многочисленной когорты своих сторонников, сидящих в законодательном корпусе, от всех, наконец, пружин, которые она так давно уже подготовляет.
Наши генералы, говорите вы, нас не предадут, а если бы мы были преданы — тем лучше. Не скажу, чтобы мне была непонятной эта склонность к измене, в этом пункте я вполне с вами согласен. Но, как вы сами понимаете, наши враги слишком ловки, чтобы открыто предать нас.
Я вам только что изложил тот род измены, которого нам надо опасаться; а он отнюдь не вызывает народной бдительности, а затягивает сон народа до того момента, когда его заковывают; он не оставляет никакого выхода, он... Все те, кто успокаивают народ благоприятствуют успеху этого рода измены, и заметьте себе, что для достижения этого не нужно даже вести серьезно войну: достаточно стать на военную ногу, достаточно заняться вопросом о внешней войне. Даже если бы из этого не было извлечено другой выгоды, кроме полученных вперед миллионов, и то труды не были бы потрачены зря. Эти 20 миллионов, особенно в переживаемый нами момент, имеют не меньшую ценность, чем патриотические речи, проповедующие народу доверие и войну.
Я обескураживаю нацию, говорите вы; нет, я просвещаю ее; просвещать свободных людей — это значит будить их мужество и препятствовать тому, чтобы оно не стало камнем преткновения для свободы; и если бы я лишь разоблачил такое количество ловушек, опроверг столько ложных идей и дурных принципов, остановил порывы опасного энтузиазма, я бы пробудил дух общественности и послужил бы родине.
Вы сказали еще, что я оскорбил французов, сомневаясь в их мужестве и их любви к свободе. Отнюдь нет, я сомневаюсь не в храбрости французов, а опасаюсь вероломства их врагов; пусть на них открыто нападает тирания — они останутся непобедимыми; но против интриги — храбрость бессильна…
Когда народ пробуждается, проявляет свою силу и свое величие, что случается один раз в столетия, все склоняется перед ним, деспотизм падает ниц и притворяется мертвым, как трусливый и свирепый зверь при виде льва; но вскоре он поднимается и приближается к народу с ласковым видом; он сменяет силу на хитрость; его считают обращенным в новую веру, слыхали, как с его уст слетело слово «свобода»; народ предается радости, энтузиазму, в руках деспота накапливаются несметные сокровища, которые ему дает общественное достояние; ему вручают огромную власть, он может предлагать честолюбию и алчности своих сторонников неотразимые приманки, тогда как народ может платить своим слугам лишь своим уважением... Наступает момент, когда всюду царит раскол, когда все ловушки тиранов расставлены, когда союз всех врагов свободы полностью заключен, когда во главе его стоят лица, облеченные публичной властью, когда та часть граждан, которая обладает наибольшим влиянием благодаря своим знаниям и своему богатству, готова примкнуть к их партии.
И вот нация поставлена перед выбором между порабощением и гражданской войной. Все части расколотой таким образом страны не могут восстать одновременно, а всякое частичное восстание рассматривается как мятежный акт...
(Французская революция в документах / Сост. Я.М.Захер. С. 100-109; Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. Т. II. С. 162-164, 167-170)